Каждый год под Новый год я думаю о фильме «Ирония судьбы или с лёгким паром!», и каждый год немного по-разному. В основном, конечно, восхищаюсь тем, с каким мастерством Рязанов вписал классический сюжет волшебной сказки в реалии брежневского СССР. Герой отправляется чудесным образом в иной мир, причём дважды чудесным: во-первых, в изменённом состоянии сознания (тут стоит вспомнить, что у многих народов баня считалась сакральным сооружением и использовалась помимо прочего и для шаманских обрядов), во-вторых, на «железном коне». В ином мире герой встречает прекрасную девушку, которую должен покорить, для этого ему надо пройти через несколько испытаний. Среди них сражение со злым женихом (aka Змей), договор с родителями девушки, которые обычно просят выполнить какие-нибудь задания и продемонстрировать доблесть, ну и так далее (при этом обычно избранница активно подыгрывает герою).
И вот Женя Лукашин действительно благодаря чудесному сказочному стечению обстоятельств знакомится с красавицей, побеждает в физическом бою Змея-Ипполита, очаровывает пением маму Нади, а там сюжет дополняется короткой, но интересной вариацией — встречей с подругами Нади, которых Женя обманывает, выдавая себя за Ипполита. Кстати, жалко, что подруг двое, а не трое, тогда можно было бы развить теорию о том, что они символизируют сестёр Мойр, то есть судьбу. Таким образом, представляя зловещим сестричкам Женю как Ипполита, Надя буквально обманывает судьбу.
Понятно, что «натянуть» сюжет волшебной сказки на бытовые конструкции получается не без зазоров, и самый заметный из них, конечно, в том, что ключ от квартиры Жени подходит к замку в квартире Нади. Такой ход сюжета уж никаким совпадением не объяснишь, это самое натуральное новогоднее чудо. Но что поделаешь, практически любое художественное повествование использует те или иные натяжки, маловероятные события и неправдоподобные совпадения, иначе сюжета не выйдет, гораздо интереснее другое. В «Иронии судьбы» очень точно показано, насколько плохо сочетаются материальная реальность и сказочность, как сюжет чудесного, иного при переходе в подлинную жизнь обретает черты грубые, приземлённые, гротескные и комичные. Из Жени Лукашина ну никак не получается романтический герой, и на протяжении всего фильма он оказывается жертвой обстоятельств: напоили, сунули в самолёт (мёртвым грузом), московская (ложная) невеста ушла, ленинградская (истинная) невеста его поначалу откровенно презирает, хорошо ещё, что потом оттаивает (хотя, если честно, даже и не очень понятно почему, скорее не из-за личных качеств Жени, а по сюжетной необходимости). Пожалуй, только в противостоянии с Ипполитом Лукашин проявляет некоторую решительность (да и то скорее рефлекторно-подростковую, желание показать, кто здесь круче), которая его, впрочем, полностью оставляет в первой кульминации фильма, когда он решает вернуться в Москву.
Точно так же из Ипполита вышел довольно-таки жалкий Змей, особенно в знаменитой сцене в ванной. Даже и полноценного соперничества у них с Лукашиным толком не выходит, особенно в той сцене, где Надя, как тот лесник из анекдота, выгоняет из квартиры обоих. Вообще, есть такое ощущение, что в конечном итоге единственным волевым и решительным персонажем фильма оказывается Надя. Хотя она поначалу ведёт себя растеряно и вздорно, она во второй кульминации фильма принимает смелое решение отправиться за Женей в Москву. Это, кстати, интересный поворот сюжета, ломающий стереотип волшебной сказки. Теперь не герой привозит свою избранницу к себе домой, а избранница сама отправляется к отвергнувшему её герою и в каком-то смысле «спасает» его (впрочем, у нас ведь есть схожая ситуация в былине о Василисе Микулишне, где женщина оказывается героем-спасителем). В фильме, опять же, очень точно подчёркнута симметричность ситуации Нади и Жени, ей точно так же предстоит «сразиться» с невестой Жени (которая вряд ли так уж просто от него откажется) и его матерью, да и тут ещё очень вовремя вваливаются друзья, которые прямо «зеркалят» подруг Нади.
Вообще, эта тема отзеркаливания, двойничества очень важна для фильма. Его атмосфера во многом строится на гомогенности, характерной для позднего СССР, на всеобщей и повсеместной тяге к одинаковости, типичности, как в реальном, физическом пространстве, так и в социальном, и в культурном. Куда бы ты ни приехал, везде будут всё те же одинаковые бетонные многоэтажки, в этих многоэтажках одинаковые люди, которые разыгрывают одни и те же сюжеты. Мало того, это правило типичности распространяется и на иной мир – там точно такие же многоэтажки, люди, отношения и сюжеты. Все одинаково, «что наверху, то и внизу», меняются актёры, а действие остаётся одним и тем же. Такое антисказочное, антисимволисткое настроение эпохи, можно было бы назвать его циничным, но скорее это такой атеистический экзистенциализм, доведённый до предела. Всё волшебное и чудесное становится бытовым или объясняется совпадениями, и нет уже никаких романтических порывов, нет страсти и подвига, а только повседневность.
И это продолжает линию изменения отношения к сказочному в советской культуре. Когда-то в ней были сказки Гайдара с их мрачной и мощной торжественностью, ироничная и забавная история о джине Хоттабыче в советской Москве, истории о приключениях маленьких человечков Носова (хотя и они как-то неожиданно и загадочно перешли в антикапиталистическую сатиру). Да в конце концов, даже истории о пионерах, оказавшихся в сказочном мире и устраивающих там революцию. Везде было что-то бодрое, уверенное, решительное и оптимистическое. И как-то даже непонятно, как оно перешло в вялость, безнадёжность и осеннюю меланхоличность поздней советской культуры (хотя ещё раз подчеркну – в этой атмосфере было сделано множество шедевров во всех жанрах искусства, и та же «Ирония судьбы» — фильм безусловно выдающийся).
Мне, кстати, тут вспоминается «сказочная дилогия» Стругацких. «Понедельник начинается в субботу» как раз ведь и строился на том, что волшебное обретало бытовые черты, иной мир походил на обычный советский НИИ, да и в целом подчинялся законам рационализма и позитивизма, и не сразу становилось заметно, что вслед за ними потихоньку прокрадывается и их верный спутник – бюрократизм. Так оптимизм «Понедельника» логичным образом перетекает в гнетущую «Сказку о Тройке», где верх взяла изнанка сказочно-научного рационального мира. Эта изнанка присутствует ь уже и в «Понедельнике» в виде Выбегалло и Камноедова, но там они кажутся чем-то архаичным и преходящим, а в «Сказке о Тройке» становится понятно, что именно у них сила и ничего с ними не поделаешь (да, в финале происходит чудесное вмешательство старых чародеев, но понятно, что это просто авторский произвол, последняя попытка обратиться к сказочному как способу преодоления бюрократического абсурда).
Ещё на ту же тему есть замечательная песня Высоцкого «Лукоморья больше нет», в которой материалистический мир вторгается в сказку и разрушает её. «Ты уймись, уймись, тоска у меня в груди, Это только присказка, сказка впереди…». Или ещё один пример: повесть Евгения Лукина «Там, за Ахероном», где под раздачу попадает уже не классическая волшебная сказка, а мир христианской мифологии в изложении Данте Алигьери. В результате ад приобретает черты советского лагеря («– Обижаешь, начальник, – хрипло отозвался дон Жуан. – Портянку перемотать остановился… Свою легендарную гордость он утратил четыреста лет назад»), а в Рай проникает то же разложение нравов, что и в советскую партноменклатуру («- Да не Петрович, — подаваясь вперед, жутко просипел он. — Не Петрович! А просто Петр. Он же Симон. Он же Кифа… За взятки в Рай пускает, понял? Ключарь долбаный! Плеснув обильными волосами, дон Жуан откинулся на спинку стула. — Опомнись, Фрол! — еле выговорил он. — Какие в Раю взятки? Чем? — Чем? — Фрол прищурился. — А пикничками на лоне природы? С шашлычком, с коньячком, с девочками, а?»). Опять же, вспоминая Высоцкого: «Зря пугают тем светом, —//Оба света с дубьем://Врежут там — я на этом,//Врежут здесь — я на том».
Неудивительно, что в такой ситуации невероятную популярность обретали книги, в которых присутствовала старая добрая сказочность, а также романтичность, загадочность, символичность и то ощущение иного мира, по-настоящему иного, во всём отличного от нашего, мира грёз и фантазий. Отсюда и любовь советской интеллигенции к «Мастеру и Маргарите». Кстати, и те же Стругацкие, завороженные мастерством Булгакова, пытались повторить сюжетный ход с проникновением в наш мир метафизической сущности, даже отчасти пытались работать с той же образностью. Только вот на выходе в «Отягощённых злом» получились всё те же тлен и грубая натуралистичность (особенно неприятно цепляющие взгляд при сравнении «евангельских» глав двух романов). А ведь эти ещё из лучших…
Отсюда же и то яркое, горячечное, на грани безумие увлечение фантастикой и фэнтези, которое накрыло нашу культуру в начале 90-х годов. Как если бы в серой и тусклой комнате, где люди жили десятилетиями, не зная другой жизни (и только смутные слухи о возможности чего-то иного распространялись между них), распахнулось окно, откуда хлынул солнечный свет (правда, вместе со светом много всякого другого хлынуло, но это стало понятно несколько позже, а тогда новые ощущения оказались настолько сильны, что воспринималось всё, что угодно и побольше, побольше, я сейчас и сам удивляюсь тому, насколько мы тогда были восприимчивы, если бы сам всего этого не помнил, не поверил бы, что такое возможно).
И ещё есть, конечно, отдельная тема – то, как «Ирония судьбы» стала частью новогоднего ритуала и, соответственно, новогоднего мифа. Каждый год на Новый год вся страной смотрит, как Женя с друзьями идёт в баню, как Надя открывает дверь и обнаруживает на диване пьяного вдребадан незнакомца, как Ипполит стоит под душем в одежде, как Надя скитается по Ленинграду (одна из, пожалуй, самых сильных сцен у Рязанова, есть в ней что-то архаичное, хтоническое, как будто умершая душа посещает места, где бывала когда-то). И точно то же самое было в прошлом году, и то же самое будет в следующем. «Живи хоть до скончанья века//Всё будет так, спасенья нет»). Удивительно, как совпали внутренний ритм фильма с его однообразием и повторяемостью и роль в новогоднем ритуале. Один короткий цикл внутри короткой истории переливается в большой ежегодный цикл всей страны, а в чём-то, пожалуй, и всю постсоветскую истории. Становится одним из символов ностальгии по уютному, предсказуемому и застывшему времени, в котором могут меняться отдельные детали, приходить и уходить актёры, но пьеса всегда разыгрывается одна и та же. Как в бесконечном лете Харухи Судзумии, только там героиня пыталась остановить прекрасное мгновение, а в «Иронии судьбы» замирает мгновение вечной ностальгии; кстати, вот ещё такая мысль: может, Надя – это повзрослевшая Харухи Судзуми, растерявшая подростковую энергию и задор, но всё ещё способная сотворить чудо.
Я очень хорошо понимаю эту привязанность к давно и безвозвратно ушедшему времени и его приметам. Ощущение пусть и унылого, но такого родного и привычного вечного возвращения (хотя тут как-то сразу вспоминается Достоевский с его «вечной банькой с пауками», и тоже, кстати, баня, всё время она всплывает). Той самой стабильности, которая в наше время правильнее уже, наверное, писать с большой буквы или даже всё слово большими буквами СТАБИЛЬНОСТЬ, чтобы подчеркнуть значимость этого понятия для современного российского общества, его величественность и некоторую даже сакральность. И я хотя не смотрю каждый год «Иронию судьбы» (да и если честно, первая серия, особенно там, где Мягков изображает пьяного, меня раздражает, а вот вторая серия, особенно сцена прогулки по Ленинграду, нравится), но каждый год об этом фильме размышляю, так что и в меня этот бесконечно повторяющийся сюжет вшит или даже скорее вцарапан в душу, подобно тому как у Кафки в «Исправительной колонии» вцарапывают в тело осуждённого нарушенный им закон. Кстати, и в самом фильме «Иронии судьбы» есть нечто от той самой машины наказаний – неумолимое, механическое, калечащее, и в то же время изменяющее личность (как уверяет Офицер из новеллы – после шести часов непрерывной пытки даже у самых тупых появляется «понимание», вот мне кажется, что и у советского человека при очередном просмотре «Иронии судьбы» наступало то самое «понимание», которое словами не выскажешь, но именно это «понимание» было одним из тех общих переживаний, что скрепляло советское общество).
Вот и я, когда размышляю об «Иронии судьбы», понимаю, насколько я всё-таки остаюсь частью той позднесоветской культуры. Перефразируя Роберта Бёрнса (в пересказе Маршака), сам-то я здесь, в современности, но моё сердце там, в советской эпохе, летит на самолёте вместе с Женей Лукашиным, ходит по горам в поисках фольклора вместе с Шуриком, катится в «Антилопе-гну» вместе с весёлой компашкой авантюристов во главе с сыном турецкоподданного, ну и так далее, можно долго перечислять. Причём я и сам это не до конца осознаю, насколько глубоко вцарапаны в меня эти сюжеты, но когда натыкаюсь на них, даже случайно, испытываю знакомую «дрожь узнавания» (сложное чувство, в котором мешаются радость от встречи с привычным, воспоминания детства, раздражения на себя за такую реакцию, и да, слово «дрожь» тут не случайна, потому что реакция идёт на бессознательном, практически телесном уровне). И одна из таких реакций – ежегодные традиционные размышления о фильме «Ирония судьбы или с лёгким паром!», которыми я с вами и делюсь.